Русская Википедия:Начало конца (роман)
Шаблон:Литературное произведение «Начало конца» — роман русского писателя-эмигранта Марка Алданова, впервые изданный в 1936—1942 годах.
Сюжет
Действие романа происходит в Европе во второй половине 1930-х годов. Герои книги — сотрудники советского посольства в неназванной западноевропейской стране и представители французского светского общества. Книга представляет собой образей довольно радикальной писательской техники: в ней почти нет событий, основное содержание книги составляют внутренние монологи персонажей, сами персонажи при этом почти никак не связаны между собой. Важный персонаж романа — вымышленный французский писатель Луи Этьенн Вермандуа, в котором угадываются черты целого ряда великих французских писателей той эпохи. Иван Бунин считал, что Алданов придал этому персонажу собственные черты. Алданов от личного сходства с Вермандуа категорически отказывался.[1].
Публикация
Первая часть романа была издана отдельной книгой в 1938 году. Вторая часть публиковалась (с сокращениями) на страницах парижского журнала «Современные записки», но дело не было доведено до конца из-за оккупации Франции вермахтом. В 1942 году, находясь уже в США, Алданов опубликовал в «Новом журнале» пропущенные главы и окончание романа; при этом он сгруппировал главы по сюжетным линиям. «Начало конца» было впервые издано полностью только в 1946 году, причём на английском языке. В 1995 году увидело свет первое полное издание на русском языке[2].
Успех
Напечатать отдельной книгой «Начало конца» на русском языке в США или какой-либо другой стране не представлялось возможным: за пределами СССР в мире не оставалось ни одного русскоязычного издательства. Но с апреля 1942 г. в Нью-Йорке, усилиями Алданова, начал выходить «Новый журнал», и заключительные главы романа как самостоятельные отрывки в № 2 и № 3 в нем были опубликованы.
Тем временем один из друзей Алданова, Н. Р. Вреден, впоследствии директор Издательства имени Чехова, уже работал над переводом текста на английский язык. Под названием «Пятая печать» роман был издан авторитетным издателем Скрибнером. В феврале 1943 г., перед тем как состоялась презентация, в Публичную библиотеку, где Алданов работал, с двумя бутылками шампанского явился Вреден и сообщил неожиданную добрую новость: Клуб книги месяца остановил свой выбор на «Начале конца». (Подобной же чести был удостоен роман знаменитого немецкого писателя-антифашиста Т. Манна «Иосиф и его братья».) Алданова буквально засыпали поздравлениями, одно из первых пришло от В.В. Набокова. Эмигрант из СССР Б. Элькин 18 февраля 1943 г. писал из Англии: «Успех пришел, когда кругом все черно и душа не имеет ни минуты покоя. Но этот успех пришел – и это должно, должно дать Вам удовлетворение. Это наш писатель, наш Марк Александрович отличен». Ему вторил профессор Н. Вакар из Бостона, Массачусетс (письмо от 2 февраля 1943 г.): «Позвольте крепко обнять Вас. Не имея на то никакого права, я переживаю это совершенно как мой успех. Все-таки, что ни говорите, это – НАША ВЗЯЛА!» 24 марта, поздравляя Алданова, крупный американский критик Эдмунд Уилсон подчеркивал: «Это, вне сомнения, один из лучших социально-политических романов, написанных в последние годы в Европе».
В десятках газетных и журнальных рецензий роман получил высокую оценку. Но в английской коммунистической газете «Дейли уоркер» критика Алдановым порядков в СССР была в резких выражениях названа несправедливой и неуместной в разгар войны. Солидаризировавшись с этим взглядом, член правления Клуба книги месяца, профессор Колумбийского университета Дороти Брюстер в знак протеста против решения Клуба вышла из правления. Четыре других «судьи» 17 апреля 1943 г. опубликовали в «Нью-Йорк таймс» совместное заявление, в котором подчеркивали, что политический мотив в их решении не присутствовал. Алданов решил принять участие в дискуссии, написал открытое письмо в редакции ряда ведущих газет США, где разъяснил свою позицию: «Никакой политической пропагандой я не занимаюсь, не занимаюсь и антисоветской пропагандой, хотя никогда не скрывал и не скрываю своих антибольшевистских убеждений (…) Если не американским, то уж во всяком случае русским читателям хорошо известно, что с первого же дня русско-германской войны я много раз в статьях высказывал пожелание полной победы России над ее гнусным и отвратительным врагом и пожелание максимальной помощи России со стороны ее союзников. Я выражал также надежду, что под влиянием союза с великими англосаксонскими демократиями в России может создаться более свободный и гуманный строй. Быть может, в Кремле поймут уроки истории».
Политический шум, поднявшийся вокруг «Начала конца» в американской прессе, не только не уменьшил читательский интерес к книге, но даже содействовал его росту. Общий тираж романа в США превысил 300 тыс. экземпляров. Но Алданов был огорчен: многие из «левых», на чью поддержку он рассчитывал, его замысел не оценили. Его успокаивали друзья. Ироничный В.В. Набоков 13 июня 1943 г. писал ему: «Шум, поднятый копытцами коммунистов, скорее приятен». Г.П. Струве, написавший на роман сочувственную рецензию для лондонской газеты «Обсервер», сообщал 31 декабря 1945 г., что, хотя книга и переиздана в Англии, ее в Лондоне невозможно купить: «Не исключена, конечно, возможность, что ее скупило советское посольство: это ведь своеобразный вид бойкота». Михаил Чехов выражал надежду, что роман будет экранизирован (письмо от 30 января 1951 г.).
Последний по времени документ, касающийся «Начала конца» при жизни автора, – это его письмо, написанное за год до смерти (датировано 29 января 1956 г.), читательнице – почитательнице Вечориной – ответ на ее просьбу указать, где она может найти полный русский текст романа: «Мой роман «Начало конца» полным изданием не вышел (по-русски). Он должен был состоять из двух томов, первый появился перед войной (и был немцами конфискован), а второй вообще не появился, так как издательство, выпустившее первый, перестало существовать, а никакое другое не могло издать второй без первого. Иностранные переводы делались в значительной мере по рукописи».
Цитаты из книги
Делать в жизни свое дело, делать его возможно лучше, если в нем есть, если в него можно вложить хоть какой-нибудь, хоть маленький разумный смысл. Пусть портной шьет возможно лучше, пусть писатель пишет, вкладывая всю душу в свой труд… Не уверять, что трудишься для самого себя, – ведь и он мечтал об огромной аудитории и откровенно советовал тем, кто не ждет миллиона читателей, не писать ни единой строчки… Не задевать предрассудков, по крайней мере, грубо, не сражаться ни с ветряными мельницами, ни даже со странствующими рыцарями, если только не в этом заключается твоя профессия, профессия политического донкихота, такая же, по существу, профессия, как труд сапожника или ветеринара… Не потакать улице и не бороться с ней: об улице думать возможно меньше, без оглядки на нее, без надежды ее исправить. Но в меру отпущенных тебе сил способствовать осуществлению в мире простейших, бесспорнейших положений добра. На склоне дней знаменитый врач говорил, что верит только в пять или шесть испытанных лекарств вроде хинина. Бесспорные принципы добра почти так же немногочисленны…
***
Надо, надо поглупеть и «приобщиться к делу освобождения человечества». Освобождение кухарок можно подогнать и под монархические, и под коммунистические убеждения, это просто вопрос изобретательности. Коммунизм, правда, несколько новее, но «ново только то, что забыто», а у нас больше всего забыты монархи. «Историю нельзя повернуть вспять», да? Это один из глупейших афоризмов всей политической литературы мира. Специалисты только и делают, что поворачивают историю кому куда угодно, и единственная философская заслуга Гитлера именно в этом и заключается: он первый вполне наглядно показал, что историю можно повернуть вспять на несколько столетий, можно даже уверить полмира, что вспять значит вперед. Консерваторы и реакционеры тем и ошибались, что называли себя консерваторами и реакционерами. Надо было утверждать, что они-то и есть самые передовые социалисты и демократы. Да что же тут отрицать? Гитлера привел к власти народ, его грубость, тупоумие, жестокость именно у народа им и взяты. Если мир теперь так хорош, то именно потому, что в самых многолюдных странах, в России, в Германии, впервые запахло народом, народом по-настоящему. В историю ворвался мясник, и в связи с этим теперь очень спешно по дешевой цене изготовляются мистика, метафизика, философия. Все так называемые элиты так же спешно скрылись. Что ж, элита мысли никогда нигде у власти не стояла, не стоит и не будет стоять, – да при ней-то и было бы всего хуже, так как к черту пошло бы решительно все. А из многочисленных дешевеньких элит, пожалуй, «элита воспитания» наименее плоха… Да, «великие политические идеи» все без исключения так незначительны, так общедоступны, так элементарны, что и разницы между ними большой быть не может. Доводы в защиту и в опровержение каждой из них приблизительно равноценны, а их творцы и вожди все одинаково хотят ездить верхом на «ближних», одинаково хотят славы, радостей жизни и денег…
***
Крушение общественных учений сводится к тому, что история неизменно оказывается глупее самого глупого из них… Вы любите кинематограф, графиня? – спросил он, стараясь по привычке опытного говоруна придавать монологу характер разговора, и, не дослушав ее ответа: «Терпеть не могу, никогда не хожу!» – продолжал: – Я очень люблю, но, видно, ничего не понимаю: за всю жизнь ни разу не улыбнулся, глядя на Шарло и на dessins animés, при виде которых и толпа, и элита одинаково гогочут от радости. Мне доставляют удовольствие и даже пользу те фильмы, где люди несутся на конях, стреляют из «браунингов» и выскакивают из аэропланов. Это, правда, школа гангстеров, но одновременно и школа энергии. В умные театры я не хожу, а в кинематографе бываю не менее одного раза в неделю. Но в чем разница между моей консьержкой и мною? Моя консьержка всегда все схватывает на лету в самом запутанном любовном или полицейском фильме: она сразу понимает и что происходит, и какими побуждениями руководятся действующие лица, и зачем баронет хочет отравить разбойника, и почему модистка обвиняет себя в преступлении, которого она не совершала. Я же начинаю понимать интригу не скоро, иногда ухожу из кинематографа, так и не поняв некоторых ее пружин. Происходит это оттого, что я не могу поспеть за глупостью фабулы: мне трудно из всех неправдоподобных и глупых комбинаций сразу напасть на ту, самую неправдоподобную, самую глупую, совершенно идиотскую, которую обычно избирает сценарист. По такой же точно причине меня до сих пор удивляют исторические события. Ничего умного, ничего хорошего я от истории, кажется, не жду. Но она неизменно выбирает нечто настолько чудовищное по глупости и мерзости, что мне остается лишь разводить руками: не догадался, не подумал, не предвидел!
– Позвольте мне, так сказать, в качестве консьержки, с этим не согласиться, – раздраженно смеясь, сказал Серизье. – Или уж тогда напишите свой собственный курс мировой истории. Предлагаю вам заголовки некоторых глав: «Восстание 14 июля 1789 года подавлено властями. Комендант де Лонэ несколькими меткими выстрелами разогнал взбунтовавшуюся чернь…» Или так: «Немецкие войска 11 ноября 1918 года вступают в Париж. Вильгельм II в Версале объявляется повелителем мира…».
– Я предлагаю и заключительную главу, – сказала графиня. – «По приговору восстановленного инквизиционного трибунала книги Луи Этьенна Вермандуа сжигаются на костре. Затем сжигается и он сам, причем предварительно ему отрезывают язык».
– Сжечь его на костре не худо, – вставил с анатоль-франсовской улыбкой финансист, – но зачем же отрезать язык? Он говорит довольно занимательно.
– Лучше пусть его заставят отречься, как Галилея. Пусть он под пыткой признает, что история представляет собой подлинное торжество разума.
– Обещаю вам оглушительное eppur si muove…
***
Кангаров знал толк в еде, хоть вырос в бедной семье. Надежда Ивановна невольно ему завидовала: с таким аппетитом и удовольствием он ел, критикуя каждое блюдо. «Я, детка, обедывал в лучших ресторанах мира, – рассказывал посол, – но прямо тебе скажу: какие-нибудь кильки, рубленая селедка, малосольные огурцы стоят самых тончайших яств. И поверь, первый признак гастронома: ценить не только разные деликатесы, но и простые блюда – этим настоящий гастроном отличается от сноба. Со всем тем в Париже мы с тобой побегаем по знаменитым ресторанам, готовят у них изумительно».
***
– В Европе только один человек теперь знает твердо, чего хочет, – безапелляционным тоном сказал он, – и этот единственный человек тупой злодей, и то, чего он хочет, невообразимо по глупости, ужасу и мерзости. Если это могло случиться, то биологическое выражение «homo sapiens» надо поскорее убрать ввиду его совершенно неприличного нахальства. И тогда на чем же мы будем строить демократию? В мысли классиков демократического мифотворчества она строилась на вере в человеческий разум. Но теперь с полной очевидностью выяснилось, что народ править не может по тысяче причин, из которых первая та, что он чрезвычайно глуп. Это не значит, конечно, что люди в пиджаках и смокингах много умнее народа. К несчастью, из социально-политических программ, существующих ныне в мире, грандиозные – мерзки и идиотичны, а сколько-нибудь разумные – убоги и мелки до отвращения. Магомет знал, что делал, установив для своей особы девяносто девять лестных эпитетов, – Но, во-первых, этого мало: почему только девяносто девять? А во-вторых, техника обоготворения людей с усиками и с усами сделала большие успехи со времен Магомета. Радиоаппараты нанесли делу свободы тягчайший удар. И вообще, завоевания науки оказались очень полезными для дела опошления культуры. Увидите, настанет время, когда репродукции Веласкесов станут прекраснее, чем Веласкесы.
– Я не совсем понимаю, при чем тут Магометы и Веласкесы, – Я не вхожу в рассмотрение вопроса о том, есть ли… есть ли, скажем, маленькая нескромность в противопоставлении себя человечеству: человек, мол, чрезвычайно глуп, тогда как я… Извините меня, но сказать, что человек глуп, – значит не сказать ровно ничего: если он глуп, постараемся сделать его умнее. Для того чтобы «поумнеть», этому глупому homo sapiens нужно быть свободным в течение немалого времени: в рабстве и в невежестве не поумнеешь. Только осуществляя народоправство, человек и может научиться править.
– Это, может быть, и верно. Но, к сожалению, курс обучения народоправству обычно закрывается преждевременно, до окончания учебных занятий: люди с усиками и с усами закрывают этот курс, не выжидая того времени, когда народ научится править. Кстати сказать, эти люди с усиками и с усами принадлежат по своим моральным качествам, а иногда, хоть реже, и по умственным, к подонкам общества, но генеалогия у них самая демократическая: они все выходят из народа. Наш гостеприимный хозяин, кажется, двенадцатый граф в своем древнем роде. Мне неприятно огорчать его констатированием того факта, что аристократия больше диктаторов не производит.
***
Ошибка комбинации заключалась в том, что теория наша как-никак строилась на вере в человека, на вере в его достоинство, в возможность и необходимость его морального усовершенствования, – практика же всецело исходила из предпосылки, что человек глуп, что человек подл и что надо его – о, временно, разумеется, временно! – для успеха, ради идеи, сделать еще более глупым и подлым. Предпосылку эту выработал Ленин, но он скрывал ее от нас до поры до времени, пока не оказалось возможным начать применение выводов. Мы, когорта политического преступления, последовали за ним, как всегда за ним следовали, – он сумел воспитать в нас солдатские инстинкты и, как все полководцы, Божьей милостью, несложными способами добился нашей любви, страха и преданности.
Опыт произведен. Оказалось, что человеческая душа не выдерживает того предельного гнета, которому мы ее подвергли, – под столь безграничным давлением люди превращаются в слизь. Мы разлагали их во имя социалистического идеала, они разложились просто, без «во имя». Сами того не замечая, тоже понемногу, мы создали небывалое в мире общество. К исконному, первозданному человеческому хамству мы, первые из правителей, своего корректива не дали, убрав все другие, старые, испробованные. Случилось, однако, то, чего не предвидели и наши практики. Язва, которую они втирали в души управляемых, скоро переползла на правящих. Оказалось, что сила, всегда торжествовавшая в истории, для собственного существования, для того, чтобы не перестать быть силой, нуждается в каком-то сопротивлении окружающей среды. С уничтожением сопротивляемости подчиненных превратились в слизь и мы сами. Мы вогнали в них моральный сифилис, – они заразили им и нас, и все мы теперь развращенные, уничтоженные, искалеченные люди, потерявшие уважение и к другим, и к самим себе.
Если есть предмет, о котором, наверное, никогда не думал Ильич, то это именно счастье человечества и моральные качества людей. Это для него было пустое и скучное «само собой», как для шахматного игрока Божьей милостью пустое и скучное «само собой», – облагораживающее влияние шахмат и другая ерунда подобного рода. По существу же, все его мысли были сосредоточены на игре. Если б Ильич думал о людях часто, определенно, «художественно», он не сделал бы ровно ничего. Сила его заключалась отчасти в том, что он об этом никогда не думал. Он играл и свою большую игру, игру мизантропического, бесчеловечного социализма, строил на вековой ненависти бедняков к богатым. Никто до Ленина не оценивал с такой проницательностью значение этой силы, давшей нам победу и власть. Эта ненависть у нас получила удовлетворение, какого никогда нигде до того в истории не получала. Но радости от нее не хватило и для старшего поколения. Младшее, богачей не знавшее, ее понять не может. Нельзя жить ненавистью к тому, чего больше нет. Они богачей видят только в кинематографе и испытывают при этом не ненависть, а зависть. На Западе демократия губила и губит социализм, так как стала его суррогатом: она по столовой ложке дает народу то, что социализм обещает, не давая. По своей глупости эти ручные социалисты отстаивают демократию, не замечая, что она их медленно съедает и съест. Но, в отличие от нас, они имеют возможность, впрочем без всякого макиавеллизма, осторожно, не очень запальчиво, с выгодой для себя помахивать красной тряпкой. У нас ее больше нет. Красной тряпкой стали мы сами, хоть бык научился до поры до времени скрывать свои чувства. За нищету, за голод, за рабство, за унижения, за искалеченную душу, за собственную трусость, за собственную угодливость они нам теперь платят лютой, звериной злобой, и, смутно чувствуя их глухую, невидимую, непроявляющуюся ненависть, мы в наших методах ничего изменить не можем. Круг этот заколдовали мы сами. Мы создали Брынские леса, а в Брынских лесах ничто не возможно, кроме атаманства. Вся наша история в последние годы свелась к схватке кандидатов в атаманы, почти без примеси идеи или с примесью совершенно произвольной, зависевшей только от обстоятельств. Вот из-за чего пролиты, льются, будут литься потоки крови – этого не предвидел и Ленин. Жизнь оказалась еще мизантропичнее, чем он, и вела нас куда придется, неизвестно куда, неизвестно зачем – компаса нет, никакой Полярной звезды не видно. Атаманом оказался, как почти всегда бывает в берлоге, наиболее смелый, твердый из кандидатов. Но и для него не могло пройти бесследно подобное двадцатилетие. Умный, хитрый, решительный атаман так долго выдумывал преступления и подбрасывал народу преступников, пока сам почти во все не поверил. Теперь настало царство полицейской мифологии, и она лишь увеличивает в стране глухую ненависть ко всем нам: народ никак не может понять, чем одни из нас хуже других, если этого не понимаем мы сами. А кто будет прав в историческом счете, неизвестно: может быть, Троцкий, может быть, Гитлер…
Не следуя нашей теории, порою почти о ней и не вспоминая, мы в своем ослеплении приписывали ей внутреннюю силу. Оказалось, что никакой силы в ней нет, что победу нам дали только наши методы и что точно таких же или еще лучших результатов можно добиться при какой угодно другой теории, даже самой низменной и нелепой. Мы не приняли во внимание иррациональной стороны ненависти. За пределами нашего пресса, вдали от него, нашлись люди, понявшие, что сила наша лишь в практике, что, кроме нее, у нас нет ничего, – они быстро усвоили данный нами миру урок вседозволенности, беззастенчивости, безнаказанности, они создали пресс, выкрашенный в другой цвет, но столь же легко, успешно, безошибочно превращающий людей в грязную слизь. Ошибаясь в применении закона больших чисел, мы думали, что во всяком человеческом обществе нам удастся поднять миллион бедных против десяти тысяч богатых. Оказалось, что так же легко поднять миллион против миллиона по другому признаку, выкинув иную приманку, бросив иной клич. В формуле «грабь награбленное» оказалось психологически верным только «грабь». Мы убеждали немца-рабочего считать себя солью земли, так как он рабочий. Теперь он сошел с ума от радости оттого, что он немец. И если их «философия» также дает людям счастье, то какие, собственно, основания предпочитать нашу?
Два человеческих стада выстроились одно против другого. Вождей еще удерживает ужас перед риском решения: как променять обеспеченные генеральские эполеты на игру, где в чет и нечет будут разыгрываться эполеты фельдмаршала или веревка палача! Их колебания – колебания перед ставкой va banque азартного игрока, всю жизнь занимавшегося крупной игрой. И участь человечества теперь зависит лишь от того, сумеют ли – и когда сумеют – очень смелые люди преодолеть в себе этот последний трепет.
Примечания
Шаблон:ВС Шаблон:Произведения Марка Алданова